Борис Артемов
Жизнь у Григория была совсем даже не особенная. Многие так жили. Одет, обут и всегда над головой какая-никакая крыша.
И в детстве, в сельской мазанке. И в казарме. И в лагерном бараке. И в шахте, со скрипящим под ненадёжными опорами угольным пластом. И в слепленном собственными руками жилом сарайчике с сырыми разводами плесени на стенах. И в двухкомнатном цокольном полуподвале на улице Победы, выделенном вместе с ветеранской медалькой производством за долгий и добросовестный труд…
В девяносто четыре года уже в новой кирпичной хрущёвке в самом центре Вознесенки, которую купили с доплатой, продав свой цоколек возле пятой больницы, Григорий тяжело заболел и слёг. Да так уже и не поднялся. Сыновья ухаживали, как могли. Целых три года! Ни тебе пролежней, ни запаха дурного, даром, что подгузники приходилось менять каждые несколько часов. Только ничего уже не помогало. Он ругался, гонял сиделок, хотя до той поры матерное слово от него никто никогда и не слыхивал. Злился, кричал, а порой и плакал от непривычной беспомощности. Но это уже был не он, а его измученная болью изношенная земная оболочка. Он отказывался есть и равнодушно смотрел на принесенную еду.
А ведь до самой болезни, много лет подряд, основное, что заботило Григория – это чтобы семья не голодала. В погребе, помимо картошки и солений, запасал на зиму в эмалированной кастрюле обжаренное мясо кролей, залитое смальцем. И в кухонном шкафчике, и в столе, на котором стоял керогаз, было тесно от запасов. Мука, сахар, крупы, макароны и фруктовое повидло. Ну, а когда в их перестроенном под жильё сарайчике, что на улице Мелиоративной, появился маленький дребезжащий холодильник «Саратов», то и его набивал, что называется, под завязку. Правда, сколько там его было этого холодильника.
Особо не барствовали. В магазинах, известное дело, ни рябчиков, ни ананасов. Ну, может перед выборами на участке, что в клубе проволочного завода располагался, в буфете колбасы «московской» можно было купить, мандаринов и конфет с шоколадной помадкой. Как ни старались, а жили откровенно бедно. Сарайчик он и есть сарайчик: там прохудилось, там течёт, там от ветхости рушится. Да и холодно всегда. Протопить невозможно: пол-то земляной, досками покрытый, без фундамента. Но всё равно весело жили, дружно. А уж если в дом приходил гость, то первым делом, не глядя на чины, его сажали за накрытый стол. Ведь на пустое брюхо ни вопрос, какой, решить, ни песню спеть. Кто сам голодал – поймёт. Даже рюмочку подносили. Водки в доме не держали. А винцо, что ж, чуток можно. Его на разлив в кооперации, что на Анголенко, или на Вознесенке, там где Южноукраинская с проспектом пересекалась, продавали. Всего делов-то: с бидончиком аллюминевым полуторолитровым от вокзала железнодорожного на трамвайчике первой марки съездить.
Родился Григорий на исходе третьей недели сентября в селе неподалёку от Гуляйполя. В одна тысяча девятьсот девятом году. Семья была батрацкая. Можно сказать многодетная. Отец – Михайло Моисеевич, мама – Клара Соломоновна, да четверо детей: Ханаан – самый старший, Пётр, сам Григорий и младшая сестричка Прасковья. Быть батраком – горькая доля. А батрацким был в тех краях чуть ли ни каждый сельский двор. Потому-то и называлось село – Горькое. А ещё говорили, название такое, потому что вода здесь в колодцах никудышная, горькая. Только как ей не быть горькой, если со слезами батрацкими смешана. Отец бывал дома изредка, наездами, иногда привозил к маминой радости деньги или немудреный харч. Ну, и детям гостинец, конечно. Он то в Юзовке работал, то в хозяйствах у таврических помещиков. И захочешь – не наездишься. А после и вовсе пропал. Может, от болезни какой умер, а может и зашиб кто из лихих людей. Позарился на заработок, что детишкам нёс. Так что одна надежда осталась на маму. А ещё на Пашу, сестричку несмышленую. На неё помещик обед давал, чтобы мама от работы батрацкой не отвлекалась. Сам управляющий в мазанку приносил. Хороший обед помещик давал, грех жаловаться. На одну Пашу давал, а кормились с него всей семьёй.
А потом Ханаан отделился, с женой в соседнее село перебрался. И Петр учиться подался в город. Уехал навсегда из дома. Он со временем, уже после революции, до высоких чинов дорос. При советской власти главным милицейским начальником стал на Луганщине в городе Старобельске. Но это Пётр. А сам-то Григорий малограмотным считался. Всего четыре класса закончил. Но это уже позже, после гражданской войны. В двадцать шестом году. Читать, писать научили и ладно. Не до того было. Выжить бы сироте. И прокормить себя. Голодали ведь с завидным постоянством. И когда на помещика батрачили. И когда сами хозяевами на земле стали, если верить газетам да кумачёвым плакатам.
…В семнадцатом, перед самой революцией поднатужились и корову купили. Вот тогда по-настоящему хорошо зажили. И молочко своё. И даже маслице. Ешь, пей – не хочу. А потом царя свергли, смута началась. Гайдамаки, советы, деникинцы, повстанцы местные… хуже, чем раньше стало. Мама от сыпняка умерла. Остались Григорий с Пашей сами в мазанке. Да ещё корова в хлеву. Вот на эту-то корову махновцы и позарились. Может, сам Нестор Иванович и был за бедный люд. Кто его знает. Он ведь и народной армией командовал и даже орден имел на красной атласной розетке. Только и у него под началом бандиты были, для которых, что перину выпотрошить, что человека жизни лишить. Как сводили со двора корову-кормилицу, так Прасковья вцепилась в корову мертвой хваткой. «Не дам!» – кричит. Один прикладом её ударил, упала – много ли девчёнке надо. А другой вдогонку шашкой полоснул. От ключицы до пояса рассёк. Так вот просто. Был человек, и нет человека. Осталась после этого у Григория только маленькая, дореволюционная ещё Пашина фотографическая карточка. Вот и вся память о сестричке. И ещё могилка рядом с маминой на сельском погосте.
Так что с десяти лет Григорий только на себя рассчитывал. Ничего, выдюжил. Кашеварить научился. Поваром был. В коммуне работал, что в Октябрьфельдском сельсовете организовали. Слесарил. Четвёртый разряд имел. Когда время пришло – в рабоче-крестьянскую армию призвали. В аккурат перед коллективизацией. Отслужил как положено. Военно-учетная специальность номер восемьдесят восемь. Рядовой войск химической защиты. Важное дело считалось. Ведь не только в мировую войну ипритом и хлором противника травили. Красная армия тоже боевой опыт применения имела. Против классового врага. Начальство осознавало, что не только кавалерия и танкетки нужны, а и такие как Григорий на повозке с противогазами и прорезиненными брезентовыми балахонами. Даже для лошади противогаз имелся. Слава Богу, за всю службу ни разу применять против кого или, скажем, защищаться не пришлось. Потом демобилизовался, женился, детишек двое народилось.
А в сорок первом снова война началась. 19 августа повестка пришла явиться в Гуляйпольский райвоенкомат. Когда из дома уходил, жена на шее висла, а ребятишки за подол пиджака хватались. Плакали, как навек прощались. Словно чувствовали.
Перед самой отправкой на фронт Григория на недолгую побывку домой отпустили. Думал счастье: хоть на часок родных увидеть! Только дома-то уже и не было. Обстрел ли то был артиллерийский или бомёжка, только вместо старой родительской мазанки воронка и обгоревшие головешки. И среди мусора фотографическая карточка сестрички с обгоревшими углами. А от жены и детишек ни следа. Даже кровиночки не осталось. Так что ни попрощаться не с кем, ни схоронить нечего. Взял фотокарточку и горсть горькой той землицы с золой перемешанной, завернул в чистый платок, глубоко в карман спрятал и ушёл в часть.
До весны сорок второго воевал годный к нестроевой рядовой роты химзащиты 699 стрелкового полка 393 стрелковой дивизии Григорий Белянский на самом, что ни на есть переднем крае. Как все воевал. Когда стрелял из трёхлинейки, когда от бомбардировщиков прятался, а когда и вместе с лошадкой своей в повозку впрягался, в которой вся химзащита полковая свалена была за ненадобностью. Был Григорий невысок, но жилист. Рука – сильная, а ладонь – широкая. И бревно обхватить сподручно, и лошадку из глубокого сугроба или осенней бездонной хляби вызволить.
В конце мая попали под Харьковом в немецкий котёл и 482 рота химической защиты со всеми рядовыми и командирами, и весь 699 стрелковый полк, и даже вся 393 стрелковая дивизия. Да что дивизия: вся армейская группа Юго-Западного фронта в немецких клешнях оказалась. А в ней таких дивизий – десять было. Да ещё четыре танковых бригады. Прорывались с боем. 393-я почти целиком полегла. Ведь в первом эшелоне в прорыв шла. До конца июня прорывались. Может, кто и вышел, если не погиб, да не пустил себе пулю в висок. Тогда ведь даже командующие армией в солдатских цепях шли и пулю свою принимали. А Григорий со своей повозкой да лошадкой обессиленной в плен угодил. Ведь приказа бросать химзащиту никто не давал, а за утерю военного имущества, хоть и бесполезного, враз бы особисты в расход пустили. Отстал. Один остался. Ни командиров, ни штабов. Ни даже сухаря черного, чтоб голод сосущий утолить. И даже застрелиться, как Устав и товарищ Сталин велели, не из чего было: ни единого патрона не осталось. Последнюю обойму до остатка в напирающих немцев выпустил. А без патронов трёхлинейка, без штыка, против автоматов что дубина: пользы – копейка. Только что и успел – красноармейскую книжку под приметным деревом в мох спрятать. Особых милостей от плена не ждал: знал, как немцы с их братом поступают. Только словно окаменело всё внутри. Безразлично стало. Устал бояться.
Немцы особо в лицо обозника не вглядывались. И вопросов каверзных не задавали. Тысячи, таких как Григорий, тогда под Харьковом в плен попали. Погрузили немцы пленных в теплушки и повезли в Германскую Рурскую область. На шахты работать. Там, в шахтах, не только пленные уголёк рубили. И немцев хватало. Которые проштрафились чем-то перед властью. Хорошие ребята были. Работящие. И Григория уважали. За то, что от работы не бежал и на других свою норму не перекладывал. Даже подкармливали, чем могли. А когда с новой группой пленных врача гуляйпольского знакомого прислали, и он немцам нашёптывать стал, что, дескать, «юду» пригрели и кормят, они же сами доносчику в дальней штольне шею и свернули. Прикопали породой – вот и весь разговор. Крепления в шахте были ненадёжные, «горшки» угольные на головы часто сыпались, так что особого разбирательства никто и не устраивал. Обошлось.
В сорок четвёртом освободили союзники город. На одном берегу реки американцы, на другом – советские танкисты. Иди куда хочешь. Американцы на столах походных еду разложили: сосиски с бобами, колбасный фарш, печенье, сыр, сигареты, шоколад, виски и даже жевательную резинку. Ну, а наши – на плащ-палатки сухари вывалили, галеты, тушёнку, спирт во фляжках и всё ту еду, что в немецких домах, как трофей захватили. Григорий, конечно, к своим пошёл. Хотя потом, чего греха таить, и жалел порой. Не ласково дома приняли. Не те танкисты, а потом, уже в фильтрационном лагере, особисты-проверяющие. «Что, – сказали перед строем, – сучьи дети, прохлаждались в плену!? Горбатили на Гитлера? Так искупите, поработайте теперь на родную советскую власть». Пригнали на вокзал как заключённых. Теплушки. Конвоиры с автоматами да собаками. И на родину. Два года как один день под конвоем. Развалины разбирали. А больше на земляных работах: котлованы под фундаменты рыли. Искупали вину.
Помотало по стране. В конце сорок шестого в Омске землячку встретил эвакуированную. Новозлатопольскую. Поженились. После росписи пир в бараке устроили: поели праздничного бобового супа. Вот и всё угощение.
Вскоре на Украину вернулись. Сын Петя родился. Тёща разваливающийся домишко в Запорожье купила на посёлке Николаевском. А молодым сарайчик во дворе отдала: обживайте мол. Как могли и обживали. Григорий на проволочном заводе работал, на «Коммунаре». Латал сарайчик. И всё беспокоился, чтоб семья не голодала. А ещё опасался, что придут и за грехи неведомые от семьи уведут. Ведь что у власти на уме разве поймешь? Сегодня одно. Завтра иное. Тёща, Ольга Михайловна Барг, уж на что коммунистка была идейная, везде с собой плакат с портретом товарища Сталина таскала, на стену глинобитную над кроватью своей цепляла – чтоб к вождю и учителю поближе,– так в пятьдесят шестом, после съезда, вдохновителя всех побед со стены сорвала и как убитая пролежала без еды и питья трое суток. Думали, не выживет. Так что, когда в шестьдесят пятом из военкомата повестка пришла, жена пускать не хотела – вдруг заберут. За то, что в плену был. Или ещё за что. Власти виднее. Не пускала долго, только ведь не спрячешься. Пошёл. А жена, с узелком наспех собранным, ожидала во дворе военкомата. Оказалось – медаль дали. К двадцатилетию победы. Военком поздравил и руку пожал. Спасибо, говорит, за геройский подвиг. А потом награды посыпались как из рога изобилия: и Орден Великой Отечественной, и юбилейные, и даже медаль «Захистнику Вітчизни». Приятно, конечно. Только разве он какой особый? Многие лучше воевали. Да и в жизни ничего особого не совершил.
Как все был. И жил как все. Ну, может только счастливее чуть больше других. Потому что выжил, потому что жена есть, дети любимые и сарайчик этот проклятущий. Потому что на заводе обещали квартиру вскорости дать. Потому что ещё есть сила в руках. Да мало ли почему!..
Он умер 19 февраля 2007 года в возрасте 97 лет и был похоронен на Леваневском кладбище. Рядом с женой. Удалось договориться. И ещё даже место осталось, про запас, не про нас будь сказано. А у сыновей остались рассыпающиеся от ветхости документы да в коробочке блестящие награды, которые он не особо одевал. И память, о том, что рассказывал отец. Вот только жаль, что во время переездов куда-то запропастилась та самая фотография младшей сестренки отца Прасковьи. Единственное, что осталось у Григория из довоенной жизни.
Этот материал с фото и архивными документами: Обыкновенная судьба с фото (163,50kb)